Он замолчал, не в силах продолжать. Что он думал тогда? Что он будет делать, если мальчик выживет? Он не думал. Он просто действовал, подчиняясь врачебному долгу и какому-то иррациональному отцовскому инстинкту, который проснулся в нём, одиноком и бездетном вдовце, при виде этого беспомощного, умирающего существа.
— Вы могли бы рассказать нам позже, — глухо сказал Григорий Иванович, не отрываясь от бумаг, — когда он поправился.
— Мог бы, — кивнул Пётр Андреевич, — но я не смог. Он стал моим сыном, единственным смыслом моей жизни. Я испугался, что вы заберёте его, испугался, что не смогу без него жить. Это была моя слабость, мой эгоизм.
Он посмотрел на дверь, за которой скрывался Миша.
— Он ничего не знает, — прошептал он. — Он считает меня своим отцом, а свою мать — художницей, которая умерла после родов. Он не знает, что у него есть брат, что у него есть дед.
Слова давались ему с трудом. Каждое было как осколок стекла, режущий гортань. Он разоблачал сам себя, разрушал тот мир, который так тщательно строил восемнадцать лет. Он понимал, что после этого разговора ничего уже не будет как прежде. Его ждало либо презрение и месть, либо, в лучшем случае, холодное снисходительное прощение.
— И что вы предлагаете теперь? — спросил Григорий Иванович, захлопнув папку. Его голос звучал ровно, и эта ровность была страшнее любого крика.
Пётр Андреевич выпрямился. Он посмотрел прямо в глаза старому полковнику.
— Я приму любое ваше решение, — сказал он твёрдо. — Если вы хотите заявить в полицию, я готов. Если вы хотите забрать его… — Голос его дрогнул, но он взял себя в руки. — Я не буду препятствовать. Он ваш внук, он имеет право знать свою семью. Единственное, о чём я прошу: дайте мне самому всё ему объяснить.
В этот момент дверь в гостиную распахнулась. На пороге стоял Миша. Его лицо было бледным, как полотно, а в глазах цвета грозового неба стояли слёзы.
— Я всё слышал, — сказал он тихо, и его голос сорвался. — Я… я не ваш сын?
Мир Петра Андреевича рухнул в одно мгновение. Звук тихого, надломленного голоса сына был страшнее любого приговора. Он обернулся и увидел Мишу, стоящего в дверном проёме. Хрупкого, растерянного, с лицом, на котором застыло выражение детской обиды и непонимания.
Все страхи, которые терзали старого врача восемнадцать лет, воплотились в этой сцене. Правда, которую он так боялся открыть, вырвалась наружу сама, грубо и беспощадно, не оставив ему шанса смягчить удар.
— Миша… — начал он, делая шаг к сыну, но тот инстинктивно отступил назад, и этот жест ранил Петра Андреевича в самое сердце.
— Не подходи, — прошептал Миша. Его губы дрожали. — Это… Это всё правда? То, что они говорили? Я… Я не твой сын? А мама… Она не была художницей?
Каждый вопрос был как удар. Пётр Андреевич смотрел на своего мальчика и видел, как рушится его мир, как трескается и осыпается фундамент его жизни, построенный на лжи.
— Сынок, я всё объясню.
Он протянул руку, но Миша только помотал головой, и слёзы, до этого стоявшие в его глазах, хлынули по щекам.
— Не называй меня так! — выкрикнул он, и в его голосе прозвучали истерические нотки. — Я не твой сын. Я… Кто я? Чей я? — Он перевёл растерянный взгляд на Дениса, потом на Григория Ивановича.
Он смотрел на этих чужих людей, в одном из которых с ужасом узнавал самого себя, и не мог ничего понять.
Денис, до этого сидевший с каменным лицом, вдруг поднялся. Он подошёл к Мише и остановился в нескольких шагах.
— Я твой брат, — сказал он глухо. — Брат-близнец.
Миша смотрел на него как на привидение. Он медленно поднял руку и коснулся своего лица, потом перевёл взгляд на Дениса, словно сравнивая.
— Брат? — переспросил он шёпотом. — У меня есть брат?
— Был, — с горечью поправил Денис, бросив на Петра Андреевича полный ненависти взгляд. — Его у меня украли при рождении.
Эта жестокая фраза окончательно сломила Мишу. Он закрыл лицо руками и разрыдался, беззвучно сотрясаясь всем телом.
Пётр Андреевич бросился к нему, но Григорий Иванович властно остановил его, положив руку на плечо.
— Не трогайте его, — сказал он тихо, но твёрдо. — Вы сделали достаточно.
Старый полковник подошёл к Мише и осторожно обнял его за плечи.
— Тише, внук, тише, — говорил он, и в его суровом голосе прозвучали непривычные, почти нежные нотки. — Всё хорошо. Мы нашлись. Теперь всё будет хорошо.
Миша прижался к нему, как испуганный ребёнок, и продолжал плакать. А Пётр Андреевич стоял в стороне — чужой, лишний, изгнанный из рая, который сам же и создал. Он смотрел на своего сына в объятиях другого человека, его настоящего деда, и чувствовал, как ледяное кольцо одиночества смыкается вокруг его сердца. Он потерял его. В тот самый момент, когда правда вышла наружу, он потерял своего мальчика навсегда.
— Я хочу услышать всё, — сказал Григорий Иванович, когда Миша немного успокоился. Он усадил внука в кресло, а сам снова повернулся к Пётру Андреевичу. — И на этот раз в его присутствии. Он имеет право знать.
И Пётр Андреевич начал свой рассказ заново, на этот раз для Миши. Он говорил, не отрывая взгляда от бледного, заплаканного лица сына. Он рассказывал о той страшной ночи, о смерти молодой девятнадцатилетней Анны. Он описывал, каким крошечным и слабым родился Миша, как его сердце билось с перебоями, как врачи разводили руками, не давая никаких шансов.
— Я не мог позволить тебе умереть, — говорил он, и голос его срывался. — Я видел в тебе… Не знаю, что я в тебе видел. Может быть, продолжение жизни, которую я сам не смог спасти. Может быть, свой собственный шанс на искупление.
Он рассказал о бессонных ночах, проведённых у кувеза, о первой, самой сложной операции, которую он почти вымолил у своего друга, знаменитого кардиохирурга. Рассказал, как сам ассистировал и как его руки дрожали от страха, когда крошечное сердечко остановилось на операционном столе.
— Я тогда поседел, — он провёл рукой по своим абсолютно белым волосам. — За те несколько минут, пока мы запускали его заново.
Он говорил о месяцах, проведённых в больницах, о строгих диетах, о постоянном страхе инфекции, о том, как он бросил работу в престижной клинике и ушёл в обычную районную поликлинику, чтобы быть ближе к дому, ближе к сыну….

Обсуждение закрыто.